Изустный процесс был тогда упразднен и заменен инквизиторским. Введенные по примеру немецких канцелярий мелочные формальности усложнили судопроизводство и дали крючкотворам страшное оружие. Совершенно свободные от предрассудков, чиновники извращали законы, каждый по-своему. с необычайным искусством. Это величайшие в мире мастера кляузы; они имеют в виду только личную свою ответственность: если ей ничто не угрожает, для них нет недозволенного; и крестьянин, как и чиновник, совершенно не верит в законы. Первый почитает их из страха, второй видит в них свою кормилицу-поилицу. Святость законов, незыблемость прав, неподкупность правосудия – все это слова, чуждые их языку. Даже всей императорской власти не под силу остановить, уничтожить зловредную деятельность этих чернильных гадин, этих притаившихся в засаде врагов, которые подстерегают крестьянина, чтобы вовлечь его в разорительные тяжбы.
Составив себе приблизительное представление о неоевропейском обществе времен Екатерины. Набросим взгляд на первые шаги литературы во вновь созданном государстве.
Византийская церковь питала отвращение ко всякой светской культуре. Она знала лишь одну науку – ведение богословских споров; она изобрела условную живопись (иконопись) в осуждение плотской красоте античности. Презирая всякую независимую живую мысль, она хотела только смиреной веры. В России не было проповедников. Единственный епископ, прославившийся в древности своими проповедями, терпел гонения за эти самые проповеди. Чтобы понять, каково было воспитание, даваемое восточной церковью верной своей пастве, достаточно знать христианские племена Малой Азии, – и эта-то церковь, начиная с X века, стояла во главе цивилизации России. Огромную помощь оказали ей нескончаемые войны удельных князей и монгольское иго.
Греко-русская церковь сохранила особый язык, образовавшийся из разных наречий южных славян; язык общеупотребительный еще не установился. Летописи, дипломатические и гражданские акты писались на языке, представлявшем собою нечто среднее между языком церковным и народным, с большим или меньшим приближением к одному из них, в зависимости от социального положения автора. До XVIII столетия никакого движения в литературе не было. Несколько летописей, (поэма XII века (Поход Игоря), довольно большое количество сказок и народных песен, по большей части устных, – вот и все, что дали десять веков в области литературы. Существенно отметить, что, несмотря на эту скудость, язык библии, как и язык Несторовой летописи, а также упомянутой поэмы, отличается не только большой красотой, но явно носит следы длительного обращения и многовекового предшествовавшего развития.
Кирилл и Мефодий, переводчики библии, упорядочили язык, установили алфавит, скопировали грамматические формы с греческих правил, но нашли в России богатый язык, видимо, выработанный славянами, жившими в Македонии и Фессалии. Надо знать, с какими трудностями сталкиваются англичане при переводе евангелия на языки дикарей, например, кафров; им не хватает слов; образы, понятия, особые обороты речи – все приходится передавать лишь приблизительными перифразами. А славянский перевод по сжатости, мужественной красоте и точности равен Лютерову.
Все поэтические начала, бродившие в душе русского народа, находили себе выход в необычайно мелодичных песнях. Славянские народы – народы-певцы в подлинном значении этого слова. Летописцы Восточной Римской империи рассказывают, что во время одного из нашествий славян греки напали на них врасплох, ибо часовые, которые по обыкновению пели, один за другим уснули, убаюканные собственными песнями русский крестьянин только песнями и облегчал свои страдания. Он постоянно поет: и когда работает, и когда правит лошадьми, и когда отдыхает на пороге избы. Отличает его песни от песен других славян, и даже малороссов, глубокая грусть. Слова их – лишь жалоба, теряющихся в равнинах, таких же беспредельных; как его горе, в хмурых еловых лесах, в бесконечных степях, не встречая дружеского отклика. Эта грусть – не страстный порыв к чему-то идеальному, в нет ничего романтического, ничего похожего на болезненные монашеские грезы, подобно немецким песням, – это скорбь сломленной личности, это упрек судьбе, «судьбе-мачехе, горькой долюшке», это подавляемое желание, не смеющее заявить о себе иным образом, эта песня женщины, угнетаемой мужем, и мужа, угнетаемого своим отцом, деревенским старостой, наконец – всех угнетаемых помещиком или царем; это глубокая любовь, страстная, несчастливая, но земная и реальная. Среди этих меланхолических песен вы слышите вдруг шум оргии, безудержного веселья, страстные, безумные выкрики, слова, лишенные смысла, но опьяняющие и увлекающие в бешеный пляс, который совсем не похож на драматический и грациозный хороводный танец.
В печали или буйном веселье, в рабстве или анархии русский жил всю жизнь, как бродяга, без очага и крова, или был поглощен общиной; терялся в семье или ходил свободный среди лесов с ножом за поясом. В обоих случаях песня выражала ту же жалобу, то же разочарование: в ней глухо звучал голос, вещавший, что природным силам негде развернуться, что им не по себе в этой жизни, которую теснит общественный строй.
Существует особый разряд русских песен – разбойничьи песни. То уже не грустные элегии; то смелый клик, в нем буйная радость человека, чувствующего себя, наконец, свободным, то угроза, гнев и вызов: «Погодите-ка, мы придем. Будем пить ваше вино, ласкать ваших жен, грабить богачей»… «Не хочу больше работать в поле. Что получил я, когда пахал землю? Нищий я, все мной гнушаются. Нет, возьму-ка я в товарищи ночку темную да острый нож, отыщу дружков в густых лесах, убью я барина и ограблю купца на большой дороге. По крайней мере все уважать меня будут; и молодой прохожий на моем пути и старик, что сидит у своей избы, мне поклонятся».